Прибегает Екатарина Николаевна, хочет снять с меня шубу — нет, подождем неотложку; передо мной на столе стоят часы, они у нас от отца Игоря Александровича, он их купил, когда еще не был женат... Ровно через шесть минут приезжает неотложка — быстро! Врач снимает с меня шубу, я кричу от боли — он говорит: "Плечо сломано, везти в больницу, без снимка ничего сделать нельзя".
Екатерина Николаевна едет со мной, больница далеко, почти у вокзала. Потом мы сидим в прихожей в больнице, и меня четыре раза водят на снимки, упирают сломанным плечом в ледяной мрамор, а снимки все не получаются. Наконец кто-то что-то решает, и меня ведут класть гипс. Хирург говорит сестре: "Смотрите, какой перелом ужасный: это ведь вколоченный (?), это нелегко будет". Сестра не переставая дает мне нюхать нашатырный спирт. Наконец готово, и она говорит мне: "Что ж, поезжайте домой". Я ей объясняю, что живу одна, а сейчас со мной поселилась пожилая женщина — ей только что делали операцию глаз, и она ничего делать не может, и прошу меня госпитализировать. "Нет, — отвечает сестра, больница переполнена, свободных коек нет". Я протестую, наконец она говорит: "Знаете, если из-за каждой сломанной руки или ноги людей госпитализировать, так надо бы еще одну больницу построить".
Я ей злобно отвечаю: "Что же, это неплохо было бы, ведь эта больница еще при Александре Втором построена, а с тех пор больше и не собрались". Она ведет меня в коридор — там в шесть рядов стоят койки с больными и посередине узкий проход.
— Хотите сюда? — спрашивает она.
— Да нет, вы правы, пожалуй уж лучше дома. Она дает мне две коробочки: в одной шесть таблеток морфия, в другой — шесть таблеток пирамидона.
— Вот, — говорит она, — принимайте аккуратно, а больше дать вам нечего.
Это — двенадцатое января; подробно описывать эту неделю?.. Да к чему, собственно? Всякий и сам может вообразить, как было; мороз лютый, почти —25°, через неделю —30°, —35° и так до конца февраля. — Кто приносит мне еду? Кто вносит дрова с улицы? — Не помню. Я почти не сплю, лечь на громадное сооружение из гипса, которое сковывает мне левую руку от кисти и дальше на спине ниже лопатки —немыслимо; лечь на правую руку— немногим легче; в неделю шесть таблеток морфия уже исчерпаны, остается пирамидон...
Двадцатого января вечером (в комнате лампа завешана каким-то красным платком, чтобы Евгении Николаевне не резало глаза) — я мотаюсь из угла в угол и курю. На улице вьюга, ветер в трубе подвывает... вдруг в сени стучат, а уж почти одиннадцать часов. Евгения Николаевна накидывает мне шубу на плечи, теплую шапку на голову, ведь в сенях холодно, как на улице.
— Кто там? — спрашиваю.
— Откройте, откройте, — голос женский.
— А что вам?
Голос отвечает: "Вам телеграмма".
Ну, нет, эти штучки мы все знаем: откроешь, а там два-три молодца и ножик в руке...
Говорю: "Если есть телеграмма, подсуньте ее под дверь, а то, кто его знает, может это и не так".
Женский голос наконец кричит: "Нина Алексеевна, да это я, Маруся, ваш почтальон, ужели и голос мой не узнаете?"
Я открываю, и впрямь это Маруся... она поражена:
— Что это с вами? Руку что ли сломали? А чего же так свет занавешиваете?
Она подает мне телеграмму, я расписываюсь и хочу ее скорей отпустить домой, она ужасно милая, Маруся, вот из-за какой-то несчастной телеграммы принуждена в такой мороз ночью ко мне бегать. Но она не уходит:
— Да вы телеграмму-то чего не читаете?
— Да не к спеху, Маруся, я ее прочту, а вы идите домой, ведь, верно, замерзли совсем?
Маруся вдруг каким-то особым голосом говорит:
— Ну, хотите, я вам ее прочту?
Как это не похоже на Марусю — она всегда со мной вежлива и деликатна... Отвечаю ей суховато:
— Да что вы думаете, мне ведь рука читать не мешает... Однако беру у ней телеграмму и читаю вслух:
"Папа сегодня прибыл Лубянку пересмотр дела начнется немедленно завтра свидание письмо следует Никита".
Маруся кидается меня обнимать и даже плачет: "Я и завтра утром могла вам принести, да нет, решила, уж пусть Нина Алексеевна сразу узнает... Ведь я таких телеграмм не первую сегодня ношу!
Да, это все правда, вот так точно и было — случилось непостижимое...
Париж 1977-1981
Нина Алексеевна начала писать свои воспоминания, откликнувшись на призыв А.И. Солженицына. В 1977 г. он просил всех тех, кому это посильно, записывать для использования в его художественно-историческом труде, для хранения во "Всероссийской Мемориальной Библиотеке" (ВМБ) и для возможного издания, все, что связано с историей России XX века.
В конце того же года Нина Алексеевна написала и отправила в ВМБ два отрывка - "25 октября 1917" и "Побег в декабре 1919г. из Петрограда".
По настоянию Солженицына Нина Алексеевна решила продолжить работу, в итоге написав около пятисот страниц. В ВМБ работа отправлялась частями, последняя бандероль была послана в июле 1981 г.; к тому времени общее состояние здоровья Нины Алексеевны резко ухудшилось, и она свою работу продолжать уже не могла.
29 сентября 1981г. Нина Алексеевна скончалась в Париже на 86-ом году жизни. Она умерла в полном сознании после посещения священника, совершившего таинство соборования. Похоронена Нина Алексеевна в могиле своего отца на русском кладбище Sainte-Geneviиve-des-Bois под Парижем.
Ее воспоминания обрываются 20-ым января 1954г., когда она в Ульяновске получает телеграмму из Москвы от сына Никиты с известием о том, что меня этапировали из Тайшетского лагеря на Лубянку для пересмотра дела; таким образом, в мемуарах не отражены последний год жизни в Ульяновске (1954), двадцать лет в Москве (1954-1974) и семь лет в Париже (1974-1981).