Так шла жизнь. У нас бывало интересное общество, музыкальные вечера в нашем доме были всегда неплохи, и вот как-то один из видных представителей юридического мира (большинство из них попадало в наш дом через Щегловитовых, у которых моя мать постоянно бывала, и где тоже много музицировали), некто В.Н. Корсак, Генеральный Прокурор Петербургской Палаты, человек немолодой, высокий и торжественный, привел к нам и представил своего племянника, молодого композитора и пианиста, уже начинавшего греметь в Петербурге, и этот племянник был...
Мы с сестрой только что вошли в переднюю после гимназии, а тут сразу позвонили, лакей открыл и вошли Корсак и Прокофьев. Я была страшно смущена — на полу валялась школьная сумка, я была еще в коричневом гимназическом платье и черном переднике, да и на ладони левой руки синело громадное чернильное пятно. Корсак мне сказал что-то вроде "ну вот, познакомьтесь, это наш Сережа", и я молча сделала реверанс Прокофьеву и подала ему руку, старательно пытаясь скрыть левую.
Потом мы с сестрой переоделись в домашнее платье и, причесавшись, вышли в гостиную. Мы уже знали о Прокофьеве, но вряд ли тогда было ясно, что к нам в дом попал один из величайших композиторов и музыкантов нашего времени, -именно "нашего" в прямом смысле слова - он был одного поколения со мною и сестрой. Играл ли он у нас в это первое посещение? Думаю, что да, но это было как-то так, официально — пришел молодой человек, еще никому и неизвестный (как это думала тогда моя мать), ну и пусть сыграет и покажет, что он умеет...
Тогда Прокофьеву было 19 лет, он был высокого роста, очень худощавый и узкоплечий, небольшая светлая голова на несколько длинной шее была хорошей округлой формы; на первый взгляд лицо его казалось некрасивым, особенно низ лица. Зато светлые серые глаза поражали пристальностью взгляда и каким-то особенным блеском.
Все наши "кавалеры" (употребляю это уж, собственно, вышедшее из употребления слово, но тогда, в те годы, которые можно назвать последними годами "ancien rйgime", это было еще совсем обычное и привычное слово — у каждой девочки-подростка были такие "вздыхатели", которые "ухаживали", которые были "неравнодушны", ну, а девочки делали равнодушное лицо, и все это было абсолютно чинно и скромно) — все они были в мундирах — либо Правоведения, либо Пажеского Корпуса, либо Морского, а этот молодой музыкант был в визитке и полосатых серых брюках, с белым платком — углом в левом кармашке и (о ужас!) был надушен духами Guerlain! Словом, это было невиданное для нас явление, однако привел его Корсак, а мать его была Раевская — сказать тут было нечего.
Когда они оба уходили, Прокофьев внезапно сказал мне тихонько, уж почти выходя в прихожую: "А кляксу на левой руке я отлично видел!" Мне это очень было обидно, я нашла, что это ничуть не мило, — ну, видал и молчи, и это чернильное пятно довольно долго стояло между нами.
Но он начал у нас бывать - сперва скорее на музыкальных вечерах, и первое время был между взрослыми и нами. Он уже и тогда, в юном возрасте, был избалован преклонением, которым его окружали в Консерватории — и его преподаватели, как Есинова или Лядов, считавшие его музыкальным гением, и консерваторские девицы. Это была совсем особая категория девиц, ничего общего с нами, собственно, не имевших, ни гувернанток, ни "частных учителей", как мы; ходившие завтракать в "столовку" и жившие совсем иной, самостоятельной и независимой жизнью; так вот эти девицы окружали Прокофьева, бывали на всех его концертах или публичных экзаменах, не стесняясь и не без визга громко его вызывали, без конца звонили ему по телефону — словом, создавали вокруг него атмосферу восторга.
Единственный сын матери, которая его слепо обожала с малых лет. Поняв, что он не только вундеркинд (Прокофьев был в виде исключения принят в Петербургскую консерваторию тринадцати лет), а и будущий великий музыкант, — он был уверен, что все для него, а если что и не дается, то тем хуже, сами потом жалеть будут! Как многие талантливые люди, он обладал громадной работоспособностью: если он свое рабочее расписание не выполнил, то никуда не выходил, и ему редко приходилось "нагонять" упущенное время: таких пропусков у него, собственно, почти и не было.
Что еще сказать про юного Прокофьева тех лет? Он умел и по-своему развлекаться, играл иногда в бридж с молодой компанией, особенно у Олега Субботина, сына видного инженера, с которым он у нас познакомился, и бывал у него вплоть до конца войны 14-го года. Олег был постарше нас всех и даже Прокофьева, красив, скромен, но без особого своего характера.
Ходил он несколько лет подряд заниматься гимнастикой в общество "Сокол", был там популярен и даже сочинил для своего Сокольского отделения прелестный веселый марш, под который гимнасты проделывали свои упражнения. Постепенно, с быстро растущей славой, его окружали и разные богатые молодые люди как, например, Борис Захаров, или же Борис Башкиров —интеллигентные и образованные младшие сыновья именитого петербургского купечества. Были, конечно, среди его друзей и музыканты как, например, Мясковский, старше его лет на десять, которому Прокофьев много помогал, особенно в оркестровке его произведений.
Мне было лет четырнадцать, когда Прокофьев попал к нам в дом.
Постепенно мы к нему привыкли, и слава его, как музыканта, в нашем доме вполне утвердилась — однако всегда казалось, что он что-то делает не так, не обычно - может даже внезапно кому-нибудь нагрубить; мы звали его между собой "марсианин", но его появления у нас, все более частые, стали обычны. У нас тогда часто бывал пианист Гаврила Иванович Романовский — моя мать начала брать у него уроки на рояле; ему было лет за сорок, не меньше; был он сыном священника, играл приятно и проникновенно, и нередко участвовал в маминых музыкальных вечерах. В его репертуар входили обычно Григ, Чайковский, Шопен, а иногда Бах или Лист. Давал он два-три концерта за сезон, обыкновенно в малом зале Консерватории, жил уроками музыки, был богема и кутила, и не прочь выпить, однако слыл в довоенном Петербурге одним из признанных пианистов. И вот, в 1912 г. или весной 1913 г. Романовский под влиянием моей матери согласился исполнить на своем концерте две пьесы Прокофьева; это было в первый раз, что на чьем-то концерте, да еще известным пианистом, исполнялись вещи Прокофьева. Народу было на концерте много (в малом зале Консерватории), были, конечно, и музыкальные критики, и царило общее настроение ожидания. Романовский сыграл две вещи: кажется, Ригодон и еще, может, Мимолетности; успех был, стали вызывать: "Автора, автора!". Прокофьев вышел и, став перед первым рядом, как-то смешно и боком поклонился. Мама в антракте прошла за кулисы к Романовскому (которому она как раз подносила в чудном букете тяжелый золотой портсигар); туда же влетел и Прокофьев; он подошел к Романовскому и очень громко, как-то особенно растягивая слова, сказал ему: "Неплохо, неплохо, Гаврила Иванович, я никак не думал, что вы так хорошо сыграете!" Романовский, который был чрезвычайно вежлив и щепетилен, да еще страдал комплексом неполноценности -как человек, выбившийся сам из "поповичей", — буквально затрясся и побледнел от такого комплимента! Маме пришлось долгое время улаживать этот инцидент, а Прокофьев только ухмылялся и был доволен. Летом того же года на вокзале в Павловске, куда съезжалось много настоящих любителей музыки, он исполнял;вой первый концерт для фортепиано — ему и шикали и свистали, кричали: "Это не музыка, а бред", а другая часть публики безумно аплодировала и вызывала его; он был в восторге: "Вот это славно, это лучше всяких статей в газетах!"