В начале октября Содер вдруг появился уже у меня на квартире и сказал, что приехал на лодке, лодку оставил в камышах около Ораниенбаума, и вот через два дня самое позднее мы едем с ним. "Ну, а как же добраться до Ораниенбаума?" На этот вопрос он ответил (с сильным финским акцентом и ломаным языком): "Это уж, как хотите". Я долго ему доказывала, что ноль шансов на удачу, по дороге к Ораниенбауму десять проверок в поезде, да до лодки ведь тоже надо добраться. Но он ушел, быстро сказав: "Послезавтра едем".
Я решила переждать и, верно, не решилась бы ехать на поиски этой лодки в камышах... Но ехать в Ораниенбаум так и не пришлось. Содер больше не появился. Мы его ждали еще несколько дней, но вскоре началось знаменитое (или злополучное?) наступление Юденича, и вся жизнь сосредоточилась на этом событии, на сумасшедших новостях, заявлениях правительства, самых диких слухах, на страхе, на несбывшихся надеждах освобождения — острые донельзя дни — вверх, вниз... вот-вот..: Потом - провал, страх еще пуще прежнего и, наконец, небывалая по цинизму карательная акция, методично и аккуратно проведенная в жизнь латышом Петерсом. Наступление докатилось вплоть до Нарвской заставы, белые на некоторых улицах залегали на одном тротуаре, а остатки красных — на другом. Город был оставлен командованием и целых 24 часа (если не больше) был предоставлен самому себе; потом, когда белые внезапно, не дав ни одного выстрела, откатились и, все быстрее набирая ходу, — скорей, скорей — вернулись в Эстонию, а Троцкий победителем вернулся -вот тут стало ясно, что больше надежды нет; был момент, когда надо было дать первый встречный выстрел в городе, но никто его не дал, хотя у Петроградских жителей оставалось еще немало оружия, и в душе многие только и ждали этого выстрела.
Теперь стало ясно, что все это всерьез. Наступила страшная, холодная, голодная зима 1919-1920 г., которой все так опасались, и... Так вот стало ясно: если можно убежать, то делать это надо теперь же, не задумываясь.
***
"... нет, не гони меня туда, в скучное царство мертвых..."
Наша группа двинулась в путь 16 или 19 декабря 1919 г. Финский ходок наш, Содер, вновь появился приблизительно через неделю после окончательного отступления Юденича. Его было трудно узнать - не человек, а привидение. Оказалось, что через несколько минут после того, как он от нас вышел, его арестовали на улице и повезли в тюрьму на Шпалерную; записку с моим адресом он успел сжевать и проглотить. Его судили — кажется, военный трибунал — и приговорили к расстрелу, как известного шпиона. Но началось наступление Юденича; тут, видно, было не до него, и вот он целых пять-шесть недель просидел на Шпалерной в ожидании расстрела, не получив ни от кого ни разу передачи; человек он был крепкий, никого не назвал и не выдал, и в тюрьме буквально умирал от голода.
Когда над Юденичем была одержана окончательная победа и когда армия его распылилась (многие погибли потом в Эстонии), случилось событие, которое, по-моему, больше уже за следующие 50 лет не повторялось: на радостях в Петрограде была объявлена амнистия разного рода преступникам, и Содер, официальный ходок Финского правительства, осужденный за шпионаж к расстрелу, получил помилование. Я сама видела справку, которую он получил при выходе из тюрьмы и которая была единственным оставшимся у него документом и видом на жительство — справка о том, что А. Содер, финский гражданин, приговоренный к расстрелу (тогда-то) в виду амнистии (такого-то числа и года) получил помилование и выпущен из заключения.
Не помню, к сожалению, чья подпись стояла под этой справкой, но думаю, что начальника тюрьмы.
Что у меня было в тот вечер в самом конце ноября, когда Содер у нас вновь появился? Да почти ничего — кажется, немного липкого черного хлеба и какое-то "пойло" — не то чай, не то кофе. Но он был в таком состоянии, что и есть-то ничего не мог, а только просил что-нибудь выпить горячее, чтобы согреться. Я его спросила: "Что же теперь?" Ведь никакой лодки уж давно в камышах не было: ее захватили через несколько часов после прибытия Содера в Ораниенбаум, а за ним самим почти сразу началась в городе слежка. Но ведь это еще были времена кустарщины. Тяжелый, беспощадный аппарат государственного террора еще только набирал силы, сеть еще далеко не была связана, и сквозь недостающие петли еще была возможность выбраться.
Содер сказал, что, как только окончательно замерзнет залив — пойдем по льду, что он знает, как пройти между фортами, и что надо готовиться достать теплые валенки на толстых подошвах и белые халаты, чтобы на снегу нас не было видно.
Следует сделать небольшое отступление для того, чтобы эту главу можно было написать на некотором социально-семейном фоне. Покидая тогда Россию, я знала отлично, что возврата не будет; ну, пожалуй, сильнее всего было желание выжить, не поддаться гибели от голода и цинги; я знала, что если останусь, мне надо будет обязательно чем-то поступиться и вступить в ряды "служащих", тех, кто получал жалкий паек: то капусту, то мерзлую картошку, то пшено, и даже иногда селедку. Мы еще пока жили вне этого замкнутого круга и каждодневно с новой властью не встречались. Еще была у нас прислуга -немного, одна-две оставшиеся, так как не представляли себе, что и им придется от нас уйти, чтобы прожить. У меня жила тогда верная и добрейшая полька Сусанна, старая дева лет 50-ти, очень набожная и неграмотная, на которую я абсолютно во всем могла положиться. Каждое утро она шла к мессе в церковь св. Екатерины на Невском, а потом уж пыталась найти что-то съедобное — получала паек липкого черного хлеба в лавке, шла на рынок на Бассейную улицу, где до весны 1919 г. еще что-то бывало. Она же доставала где-то дровишки для "буржуйки", стоявшей на кухне. Все чаще были дни, когда и эту печурку нечем было топить; холод и сырость в доме были тяжелее вечного ощущения голода, разговоры тогда шли только о еде, о вкусных блюдах (особенно у людей постарше, им было много тяжелее, чем нам — я говорю о поколении, которому в то время было от 18 до 25 лет). Всюду дома стояли с заколоченными парадными; когда входили на черную лестницу, частенько почти темную, — сразу ударял острый запах гнилой кислой капусты и смрада от масла какао (??), на котором жарили лепешки из моркови или из шелухи. Отделаться от этого запаха, сопровождавшего тогда всю жизнь, я, попав за границу, очень не скоро смогла; он годами меня преследовал и ярко возникал, как только заходил разговор о Петрограде. Многие знакомые и родные уехали, бежали еще в 1918 г.; моя старшая сестра Наталия Алексеевна с мужем уехали на Украину, переодевшись под чету рабочих; с ними уехала личная горничная сестры -Эмилия, сестра нашей последней кухарки-латышки, имевшей диплом cordon bleu, — не знаю уж, как это называлось по-русски, такой поварской титул. Сестра с мужем попали в Полтаву, они проделали всю эпопею Деникинской Армии и весной 1919 г. эвакуировались в Константинополь на пароходе "Св. Николай". Потом, позже, когда мы снова свиделись уже в Югославии, сестра мне подробно рассказывала про сражение в Полтаве, когда она с Эмилией ходила по улицам Полтавы и смотрела в лицо каждого убитого офицера на улице, разыскивая мужа. Дальше весь путь с разными этапами до Новороссийска, все почти в теплушках, часто под обстрелом, и тиф, тиф, который косил людей. Так в течение одной недели погибло трое человек из дружеской нам всем семьи Ник. Ник. Лялина, который, кажется, был командиром Л. Гв. Саперного батальона, где все годы прослужил муж сестры. Сперва в теплушке от тифа скончалась милейшая Анна Константиновна Лялина (дочь Вел. Князя Конст. Конст. — старшая от его морганатического брака с бывшей балериной Мариинского театра), через два дня умер сам Лялин и потом старшая из детей, Ирина — ей было 16 лет. Моя сестра с мужем их всех по очереди хоронили где-то по пути, в неведомой мне станице. Это была одна из милейших семей среди петербургских наших друзей, красивые все, высокие, с отличными простыми манерами, всегда ровные, приветливые; он — страстный любитель музыки, посещавший, как и моя мать, все лучшие концерты. Помню, как он приходил к маме на ее "журфиксы " часам к пяти, в отлично сшитом мундире, в великолепно начищенных мягких сапогах, удобно садился, с шашкой, которую удивительно ловко и незаметно придерживал рукой, облитой белой замшевой перчаткой,