Это были одни из самых удачных годов нашей жизни; не скажу, чтобы мы богатели, потому что, кроме очередной зарплаты, на счету в банке ничего не было; но мы начали ездить на каникулы, посещать кино, театры, покупали книги. Да и я, кое-чему научившись в "Самарканде" и у мачехи, теперь умела прилично готовить, и мы ели скромно, но все вкусное, свежее — о геркулесе на воде я вспоминала с ужасом! Однако, как говорила мачеха, кто-то всегда да стоит рядом и слушает... Да, да, еще будет мне геркулес на воде в жизни, да еще я сочту за счастье... А пока — живем, и в 1930 г. Купили маленькую машину Rosengardt и, назвав ее Карапашка, ездили на ней не то что втроем, но даже и вчетвером! Понемногу побывали повсюду — и на юге Франции, и в Бретани, и, на той же Карапашке, ездили в 1931 г. к друзьям в Англию, и там тоже объездили весь юг, включая Корнуаль.
По настоянию мачехи я первая написала моей матери письмо — после того, как не видела ее двенадцать лет, а она ведь "с паперти" меня прокляла еще в Петрограде, вскоре после того, как я ушла в Финляндию, за то, что я признала новую жену моего отца... Теперь она с 1922 г. жила в Югославии с моей сестрой, и после обмена письмами я в 1931 г. поехала в Белград, в "ту" семью, где было и немало других родичей по старой линии "освобождения славян", - так я провела тогда в Белграде все лето, крутилась в совсем иной по составу и интересам эмиграции, много танцевала, и даже один из моих тогдашних белградских партнеров оказался будущим главным балетмейстером оперного театра в ... Гаване, некто Яворский, в ту пору просто отличный танцор на вечеринках. Словом, я веселилась вовсю в балканской экзотике. Впрочем, я не только резвилась: к тому времени я уже была членом Партии Младороссов, и состояла в ней, и даже работала, вплоть до 1939 г.
Вот это, пожалуй, известного рода буек в моей жизни той эпохи: начиная с 1926 г. и до 1930, да и дальше, мы невольно почти ушли из обычных кругов русской эмиграции, в которых вращались в первые годы (для меня Париж-Белград-Стогкольм-Берлин и снова с 1923 г. Париж). Игорь Александрович работал с 1925 г. на французских предприятиях. Я тоже, вскоре освоив технику не очень-то замысловатой секретарской работы, целые дни проводила среди французов; наша французская компания понемногу отряхивала послевоенные богемные нравы — кто стал адвокатом, кто инженером, большинство поженилось, начали жить своим домом, и вот так, незаметно, мы втянулись в чисто французский круг — конечно, читали русские эмигрантские газеты, ходили на всякие вечера или в русскую оперу и балет, на некоторые политические собрания, но жизнь становилась и для нас все нормальнее в Париже, и мы понемногу стали устраивать у себя приемы, даже обеды на 6-8 человек. Это не была еще dolce vita, но мы понимали, что жизнь снова повернулась к нам лицом, и что в дальнейшем Можно ждать и лучшего.
Вот тут я прочла в газетах о процессе, который был в 1930 или 1931 г. в Ленинграде, где судили "монархистов", во главе которых стоял офицер Царской Армии Николай Васильевич Карташев; всех, конечно, расстреляли, а Карташев после приговора успел крикнуть: "Да здравствует царская Россия! Да здравствует законный царь Кирилл Владимирович!"
Это известие меня потрясло: на снимке из зала суда, перепечатанном Последними Новостями из Правды, была группа из пяти человек, какие-то неясные черные фигуры, а посередине — высокий, худощавый, статный, с прекрасными, поднятыми над головой, руками, Карташев, когда-то чудесный танцор, с чарующей улыбкой, с каким-то особенным плоским, чисто татарским лицом, светлыми серо-желтоватыми кошачьими глазами, с совсем особой походкой и повадкой — его все же можно было узнать, на этом трагическом снимке, милого "Кокочку", который, опираясь на трость и слегка приволакивая раненую ногу, пришел к нам на Кирочную в октябре 1916 г. вместе е Васей Мещерским. Он бывал часто, играл в общей компании в биллиард, моя старшая кузина наигрывала вальсы, фокстроты и танго в полутемном зале, и тогда я с ним танцевала всласть, ведь он так чудесно танцевал! Но с ним можно было говорить и о другом — он, казалось, всегда все понимал, хотя особого образования, кроме военного, не получил. Но ведь есть же люди, обладающие даром обаяния, и вот у него он был — а ведь вернее всего его можно было бы назвать немецким словом "Taugenichts" — милый бездельник.
Он был неравнодушен к моей сестре, это было серьезно, но... тут вмешалась моя мать и, увы, Кокочка сразу от нас исчез... Через год или полтора, уже в революционное время, он женился и жил в той самой квартире на Кирочной 32, в доме Ратькова-Рожнова, где мы прожили целых 9 лет до переезда в собственный дом на Кирочной 22.
Итак, вот этот очаровательный бездельник стал участником громкого монархического заговора, публичного процесса, и теперь уж расстрелян, и... теперь уж герой! Очевидно, никому ненужный герой... как, впрочем, почти все герои.
А кто же начал, в общем, это нелепое дело? Оказалось, "послали", вернее заслали в Россию кого-то, и этот кто-то собрал монархистов — да и сам был расстрелян. Возможно ли, что еще можно найти там, "за чертополохом", людей, хранящих монархический идеал, и даже идущих за него на смерть? Казалось, это просто невообразимо.
В это время я встретила приятных людей, которых знала мало, они были оба порядочно старше нас: Адам Беннигсени его красавица жена Фанни. У кого мы встретились, не помню; шел общий разговор, скоро перешедший на обсуждение похищения и гибели генерала Кутепова, — каждый говорил, что знал про это дело, а я потом упомянула и про монархистов в Ленинграде, и про "ненужную, будто бы никчемную смерть Николая Карташева". Беннигсен мне возражал; он сказал, что я не в курсе дела, что корень заговора здесь, в Париже — Партия Младороссов. Это еще что за зверь?! Я смеялась и пожимала плечами, все это для России кончено и ненужно. Однако Адам Беннигсен мне сказал, что Миша Чавчавадзе, муж его belle-sнur, уже некоторое время назад вступил в эту партию, что во главе ее стоит некто Александр Львович Казем-Бек, и что там много талантливых людей. Беннигсен считал, что это чрезвычайно интересное явление — новая политическая партия, рожденная самой эмиграцией.