В нем еще привлекало то, как к нему льнули наши дети, и Татка, и Никита, и даже маленькая Марина. Я всегда чрезвычайно ценила в людях дар, именно дар, а не умение — легко и без всякого труда заполучить доверие, маленьких людей. Михаил Андреевич рассказывал им и сказки, и какие-то истории, не то про животных, не то про свои путешествия, и они, всегда все отлично понимая, без конца ходили за ним по саду. Наша игра в belote по вечерам для меня была какой-то "общественной нагрузкой", но нельзя было всех лишать четвертого партнера, хотя бы и такого бесталанного, как я. Эта игра меня очень сблизила с Михаилом Андреевичем, он хватался за голову, говорил, что он в последний раз со мной садится за карты — но никакой обиды мне от него не было, а, пожалуй, я не от всякого приняла бы так смиренно эти его "карточные нарекания", пусть и шутливые. Он до сих пор остался для меня вполне живым, хоть и скончался в 1942 г. в Шабри (там и похоронен), и знакома я с ним была всего лишь четыре летние месяца жизни.
Про четыре года немецкой оккупации, про освобождение Парижа и про генерала Де Голля, про весь 1945 год, когда во Франции вновь началась война, про движение Сопротивления — про это все написаны многие и многие тома, бесконечные воспоминания и мемуары, статьи, песни, поэмы. Поставлены и великолепные и скромные памятники, и прекрасные, и совсем банальные... Каждый год 18-го июня у монумента-памятника на Mont Saint-Valйrien происходит торжественная военная церемония памяти погибших и депортированных участников Сопротивления — у этой стены в конце 1944 г. были расстреляны сорок юных "резистантов", еще почти мальчиков, преданных гестапо одним их крупнейших немецких провокаторов, сумевших затесаться в ряды Сопротивления. В это же время и Игорь Александрович был предан провокатором и лопал в лагерь смерти Бухенвальд, где пробыл целый год... В Париж он вернулся полуживым-полутрупом 1-го июня 1945 г.
Как мне справиться с задачей описать и вспомнить это время? Разве что отдельными эпизодами, портретами, сценами...
Едва мы вернулись из Шабри в Париж, Никита затеял игру, в которую с азартом и без устали играл два-три месяца: он достал у меня несколько мотков старых веревок, распустил их и, переставив в столовой нашей трехкомнатной квартиры на me Jean Goujon все стулья, как-то ловко их от прихожей до своей комнаты связал веревками, никого не пропускал и строго спрашивал: "Vous allez en zone libre ou en zone occupйe?", a затем делал вид, что подробно читает пропуск, и только тогда можно было выбраться из хитрых веревочных заслонов. Я сперва сердилась, в то время мне беспрестанно приходилось спешить, бежать из одной очереди в другую -а тут надо было серьезно отвечать, куда, мол, еду, в какую зону... Да, весь этот период бегства — начиная уже с пребывания у Mme de В. — необходимо было мальчику шести лет как-то из головы выкинуть; и потоки беженцев, и сражение в Шабри, и все волнения возвращения домой в октябре — все это произвело на него глубокое впечатление; таким "театром для себя" он освобождался от всего этого, непонятного ему.
Карточки на продукты появились, но не сразу; зима была холодная, немцы велели переставить часы на три часа назад, все школы были закрыты, детей на улицах Парижа в эту первую зиму оккупации почти не было видно. В феврале грянула эпидемия гриппа, в жару и диком бронхите валялись целые семьи. Мы жили в старом доме, где в каждой комнате был камин; уголь в эту зиму можно было легко достать, и я топила в столовой печку медленного сгорания, так называемую "Саламандру", и от холода мы не страдали. Но питались плохо, скудно, однообразно, сахара почти не было, да и соль было трудно достать.
Но вот в январе на той стороне Парижа, за мостом, открылась частная школа, и я стала по утрам до 12-ти водить туда Никиту. Он был самый низкорослый и щуплый. Директор, весьма необычный человек и к тому же слепой, не очень-то хотел его принимать, но я его уговорила, сказав, что мальчик лишен всякого общения с другими детьми. И вот мы по утрам начали ходить в эту школу — ходу было около четверти часа. Морозы стояли для Парижа небывалые: минус 15°, даже минус 18°, снегу было уйма, его никто не убирал, и он громадными сугробами лежал вдоль тротуаров. Как-то мы с Никитой в полдевятого утра вышли на улицу; луна светила вовсю (ведь по солнцу было всего полшестого), снег блестел и играл на морозе, на улице было пусто и тихо. Никита вдруг остановился и испуганно спросил: "Maman, oщ allons-nous?" И, действительно, куда же это я его тащила по этой зимней снежной пустыне из теплой, уютной кровати?
Нет, поддаваться этому соблазну было нельзя; несмотря на немцев, жизнь продолжалась. К весне на улицах Парижа появились автобусы на газогенераторных установках, метро работало более или менее исправно, частных машин не было, такси тоже — одни немцы гоняли на серых военных машинах — они ездили с бешеной быстротой и не обращали внимания на пешеходов; постепенно появились и велосипедные "рикши": коляску везли двое, как в старой английской песне: "on a bicycle made for two". Я как-то тоже проехала на рикше - в больницу и назад домой.
Еще один эпизод из нашей жизни первого года оккупации, и опять про Никиту. В эту зиму через моих друзей Игнатьевых — в частности, через Ольгу Алексеевну, сестру генерала Алексея Алексеевича Игнатьева, вернувшегося в Россию в 1923 или 1925 г., - я познакомилась с милой русской женщиной, некогда прислуживавшей Екатерине Николаевне Рощиной-Инсаровой, великолепной актрисе Александрийского Театра, и в гражданскую войну на юге России вышедшей замуж за младшего брата Ольги, Сергея Алек-сеевича. Эта особа (фамилии ее не помню) жила на соседней с нами улице, снимала однокомнатную квартиру, тоже в старике-доме, вроде нашего, и звали ее Варвара Ильинична. Она боготворила свою бывшую хозяйку Рощину-Инсарову, ставшую графиней Игнатьевой, ее сына Алешу, которому в то время было уже за двадцать лет которого она в свое время воспитала. Варвара Ильинична и стала за небольшую мзду водить Никиту днем гулять, утром она же отводила его в школу. А в те дни по Парижу сновало, бесконечное количество брошенных во время бегства собак; они одичали, а некоторые из них бежали за людьми и страшными, отчаянными глазами умоляли их приютить... Около нас и по соседнему с нами мосту Альма, сновал белый фокстерьер — мы с Никитой его несколько раз встречали и очень жалели.