Четыре трети нашей жизни - Страница 10


К оглавлению

10

В апреле 1918 г. эти переговоры были прекращены; Советской власти нужны были служащие, а не советники или сотрудники. Мой отец был тут же арестован и посажен в Бутырки, а 18-го июня того же года Сормовский и Коломенский заводы были национализированы; в ноябре та же судьба постигла и остальные заводы, входившие в намеченный отцом трест.

Можно ли упрекать отца за попытку спасти в этот момент тяжелую промышленность России от национализации и полной гибели? Он считал, что Советская власть долго продержаться не может, и необходимо все сделать, чтобы на какое-то время сохранить status quo, чтобы следующее, настоящее русское правительство получило нечто, с чего можно снова начать — и продолжать работу русской промышленности.

Моя мать поехала в Москву на свидание с отцом в начале мая 1918 г. — я была очень против этого, считала, что такая поездка не принесет ничего положительного, отцу же может быть тяжелой и неприятной. Но мама, конечно, поехала; как законная жена, свидания она добилась быстро и также быстро вернулась в Петроград. Никаких подробностей или сведений я от нее не узнала, да она и вообще считала, что нечего меня держать в курсе чего-либо -отношения наши никак не улучшались по мере того, как я взрослела.

Я решила сама поехать в Москву и в конце мая или июня отправилась в путь. Поезда ходили нормально — во всяком случае о поездке никаких воспоминаний не осталось. В Москве я остановилась в конторе Коломенского завода у очень милого и приятного управляющего и пробыла там неделю или чуть больше.

По Москве я ходила всюду одна — на Лубянку, в Кремль, на свидание с отцом в Бутырку, — если не знала дороги, спрашивала на улице; народу всюду было множество — совсем иная публика, нежели я видала в Петрограде, просто сами лица были другие. Я первый раз была по-настоящему в Москве. Вид Красной Площади, густо засыпанной, как ковром, шелухой от семечек — все время там было необыкновенное количество народа — меня потряс. Да, всю эту неделю в Москве я была в состоянии транса, все казалось так ново... Мысль о том, почему я сюда приехала, что мой отец сидит в тюрьме,

— все казалось нереально. Ведь это уже через многие годы Советской власти слово "сидит" стало обычным, тогда этого еще не было. Я решила, что обязательно добьюсь чего-то, что сумею так хлопотать, что чего-то обязательно "дохлопочусь", что сумею изменить к лучшему судьбу отца; мною двигала главным образом мысль о несправедливости по отношению к отцу.

Я, конечно, знала, что кого-то, других, многих уже арестовали, что некоторые офицеры, царские министры уже погибли. А тут вот уж реально, первый раз в жизни пошла искать управы по тюрьмам, по начальникам -совершенно вслепую, и целые дни металась по Москве в этой нереальной обстановке, причем была сама в "шоковом состоянии", как теперь говорят.

Сперва я побывала на Лубянке в ВЧК (какая-то малая Лубянка), где выдавались пропуска на свидания к заключенным, был какой-то двор, там сидел очень страшного и театрального вида человек за совсем небольшим столиком; очередь была длинная — кто с передачами, кто без; человек, выдававший пропуска, отвечал грубо, кратко - велел мне прийти через день.

Но я решила не ожидать, не тратить времени и не следующий день поехала... в Кремль, куда, как я узнала, необходимо было получить пропуск. У ворот Кремля стояли солдаты с винтовками, но всего двое, и совсем молодые парни. Я просила их пустить меня в Кремль, но они сказали, что без пропуска никак нельзя; я не уходила и повторяла: "Пропустите, товарищи, мне по очень важному делу".

- "Всем по важному. А что у тебя за дело? " Вот тогда я впервые услыхала это "ты", которое в Петрограде никто на улице не сказал бы. "Да мне похлопотать" - "А о чем тебе хлопотать-то?" Тогда, увидев, что или пройду теперь, или уж никогда, отвечаю: "У меня отец арестован, я из-за этого приехала, уж вы пустите". И они меня пустили, сказали: "Ну иди, чего там, уж раз отец, понятно".

Я попала в кремлевский двор и сообразила, что надо идти в большое белое здание. Вошла туда свободно: часовые, видимо, думали, что у меня есть пропуск, поднялась на второй этаж, там на площадке сидела за столиком барышня.

"Ваш пропуск?" — Отвечаю: "Видите, я прошла так, я бы хотела поговорить с товарищем Бонч-Бруевичем про моего отца: он по ошибке арестован, я нарочно приехала из Петрограда, позвольте

мне подождать немного". - "Поймите, - говорит барышня, - здесь нельзя быть без пропуска, я не могу вам позволить здесь оставаться". Так мы говорим каждая свое, но вот издали по коридору — мерные тяжелые шаги, и медленно, в длинной шинели чуть не до пола, в характерном для тех времен шлыке на голове, с оружием через плечо подходит очень высокий дежурный... Кто? — мне кажется, красный курсант. Молчание, дежурная барышня бледнеет, очень ровным официальным голосом курсант обращается ко мне: "Предъявите ваш пропуск". Молчу, не двигаюсь; секунды, и вдруг дежурная говорит: "Пропуск у меня, товарищ, я уж взяла его". Молчание, секунды — и курсант также медленно и четко продолжает свой караул по кремлевскому коридору. Сажусь на стоящий недалеко стул, опустив голову; потом гляжу на дежурную, благодарю ее глазами. Все спокойно, и я опять подхожу к ней: "Ведь я пришла, чтобы увидеть здесь товарища Бонч-Бруевича, он хорошо знает мою родную тетю, я хотела бы его попросить об отце, он наверно согласится меня выслушать". Барышня отвечает: "Посидите немного, он каждую минуту должен быть". Благодарю и сажусь; дежурный курсант, к счастью, больше не появляется.

Через несколько минут вижу, как по лестнице поднимается высокий немолодой человек в пенсне, с бородкой — это лицо я отлично узнаю, неоднократно видела фотографии в газетах (В .Д. Бонч-Бруевич в то время был секретарем Совета Народных Комиссаров). Вскакиваю со стула, иду ему навстречу и говорю: "Можно мне вас побеспокоить, Владимир Дмитриевич? Я дочь Алексея Павловича Мещерского, вы ведь, я знаю, знакомы с моей тетей Ольгой Павловной. Очень, очень прошу вас меня выслушать". Бонч-Бруевич, видно, поражен, но отвечает очень вежливо, наклоняясь ко мне, - я ведь была очень мала ростом. "В чем же дело? Ваш отец арестован, я знаю, но что вы хотите?" Отвечаю с жаром, что отец не может ни в чем быть виноват, что не понимаю, как же это он уже много недель в тюрьме? Это же ужасно! Наша беседа длится недолго; Бонч-Бруевич снова двигается по коридору, очевидно в свой кабинет, и повторяет: "Я здесь просто ничего не могу поделать, вы напрасно думаете..."

10