Где-то стреляли, скорее со стороны Невского и Николаевского вокзала, но это было от нас еще далеко.
Первые два дня Февральской революции я почти целиком провела в "фонаре"; когда начинали близко стрелять, а это тоже случалось, хотя редко, я садилась на корточки и пережидала, потом опять вскакивала, чтобы не пропустить ничего; мать и сестра тоже стояли тут, но я была, видимо, любопытнее, чем они.
События, происходившие в эти два-три дня в нашей семье, как-то не сразу дошли до меня. Старшая сестра была гораздо ближе к матери — с малых лет ее любимица — и понимала, что происходит; я же скорее наблюдала со стороны ссоры между родителями, иногда чуть ли не публичные, которые так ужасно отравляли всю нашу юность.
На второй день, то есть 28-го февраля, когда в нашем квартале стало резко беспокойнее и когда в Думе происходили всем ныне известные события, отец исчез из дома. Никто не знал, где он — вплоть до вечера. Сестра не выходила из маминой комнаты, я была одна наверху; часов в десять утра в верхней парадной позвонили, я открыла и увидела пожилую даму в черной кружевной мантилье. Она мне сказала шепотом, по-французски: "Я старая приятельница вашей бабушки, пустите меня, умоляю вас!" — и я вдруг поняла, что это Мария Федоровна Щегловитова. Я ее, конечно, впустила; целый день скрывала ее в биллиардной, и под вечер она ушла. Ни мать, ни сестра об этом тогда не знали.
Видно, у мамы был тяжелый истерический припадок, сестра от нее не выходила, я наверху металась, чтобы никто из прислуги не увидел Марию Федоровну — был страшный и смутный день. Наконец, появился отец, и сразу прошел к себе.
На следующий же день как-то стало известно, что он вызвал по телефону Елену Исаакиевну, она к нему вышла, и они долго гуляли по сугробам неубранного снега (уже Петербург был Петроградом, и прежней аккуратности и чистоты на улицах давно не было), прятались от выстрелов и от солдат, а их было много на наших именно улицах; отец убеждал ее немедленно бросить Гревса и уехать с ним в Москву.
Как только восстановилось движение по Николаевской железной дороге (а может быть оно и не прекращалось?), отец уехал в Москву, купил там особняк Кусевицкого в Глазовском переулке и тут же переехал туда жить; к нему переехала Елена Исаакиевна, привезя с собой Бобу Гревса, мальчика 9-ти лет, сына Гревса от его второй жены, и Асю Гревс, дочь Гревса от его первой жены; сразу завелись там две собаки, ряд приживалок, и... мой отец почувствовал себя, наконец, вполне счастливым, покинув в течение трех дней старую семью и, главное, первую жену, с которой никогда не был счастлив.
Как-то сразу произошел раскол и у нас на Кирочной — сестра стала целиком на сторону мамы, осудила отца; я, мало высказываясь, отца не осудила, считая, что достаточно он вытерпел семейных ненастий и бурных сцен за двадцать лет и что он имел право, наконец, выбрать себе другую судьбу.
Отец оставил моей матери в полное владение доходный дом на Кирочной, чем она, конечно, была вполне обеспечена. Вскоре и я, и моя сестра вышли замуж. Отец приезжал на обе свадьбы.
О жизни отца в Глазовском я мало что знаю, да и то уж только по рассказам Елены Исаакиевны в Париже, в эмигрантские годы; кое-что слыхала в те же годы от Захарова, от Аси Гревс, жившей тогда тоже в Глазовском; ясно, что жили широко, все было, что надо, и больше того.
Но были и события, о которых я тогда просто не знала, да и не слыхала даже, и тоже узнала о них только в Париже, и опять-таки главным образом по рассказам Елены Исаакиевны. Понятно, что отца тогда арестовали — скорее непонятно, почему его не расстреляли, хоть и грозили? Вот про последнее обстоятельство я знаю побольше - конечно со слов моей мачехи (как я вскоре за границей начала звать Елену Исаакиевну). В то время, то-есть в Глазовский период, я ее вообще не встречала, дав слово матери, что никогда не войду на Глазовский, — главным образом под влиянием старшей сестры.
Но, когда я ездила на свидание с отцом в мае 1918 г, в Москву, Елена Исаакиевна попросила меня через одного служащего в конторе Коломенского завода (на Мещанской?), чтобы я с ней переговорила на улице, и я виделась с нею полчаса около какого-то памятника. Москву я тогда совсем не знала, да и после Петербурга она мне показалась непонятным городом, хотя, надо признать, что была чрезвычайно живописна в удивительнейшем революционном беспорядке и пестром тряпье.
Уже в ноябре 1917 г. Ленин решил попытаться привлечь некоторые группы русских капиталистов и промышленников к сотрудничеству с Советской властью — для налаживания и организации производства тяжелой промышленности, причем оставлял за Советами контроль и общее руководство.
Такое сотрудничество должно было принять форму "государственного капитализма", предполагалось устроить смешанные общества из собственников и акционеров предприятий с одной стороны и Советской власти с другой.
4 декабря 1917 г. на собрании Петроградского Совета Рабочих Депутатов Ленин рассматривал осуществление национализации промышленности и говорил о "государственном капитализме", как об одной из переходных форм к полной национализации.
Предложение вступить в общества нового типа было сделано ряду лиц (например, группе Стахеева) и, в первую очередь, отцу. Не веря в долговечность Советской власти и видя в этом предложении возможность спасти заводы от полной национализации и разрухи, а также, верно, думая расширить свой давний план треста и на другие предприятия, отец согласился вести переговоры по этому вопросу с представителями советского правительства. В ходе переговоров отец составил последовательно несколько проектов устава для намечаемого "национального общества объединенных металлургических, механических, машиностроительных, судостроительных, паровозостроительных и вагоностроительных заводов". В каждом последующем проекте ему приходилось все уменьшать и ограничивать права и участие капиталистов и, соответственно, увеличивать долю и контроль Советской власти. С советской стороны эти переговоры велись, главным образом, Ю. Лариным, может быть участвовал и кто-то еще, но я этого не знаю.