Четыре трети нашей жизни - Страница 8


К оглавлению

8

Моя мать была им очарована, да и правда, это был исключительно блестящий человек, образованный, абсолютный при этом циник, великолепно владевший словом... Вскоре Гревс был приглашен к нам домой. Несколько позднее он представил нам свою жену, Елену Исаакиевну, рожд. Достовалову, на 18 лет моложе его; она была его третьей женой (а было их у него всего четыре, и все они приводили ему своих детей от предыдущих мужей, так что разобраться кто там был кто — было почти немыслимо).

Елена Исаакиевна была типа кустодиевских красавиц: конечно, семи пудов не весила, однако была заметно полнее иных петербургских юных дам, с очень маленькими и изящными ногами и руками, со светло-пепельными волосами, причесанными на гладкий пробор, с прекрасным нежным цветом лица и серо-голубыми глазами... Походка, говор, манера сидеть за столом и есть с видимым удовольствием вкусные вещи и... особенно пить хорошее вино; нечто наглое в будто скромном ее облике давали ей особенную "земную" привлекательность. Она или покоряла, и навеки, мужчин, причем сразу же, в первый момент (что случилось с моим отцом, который в первый же вечер, когда ее увидел, решил, что разведется и на ней женится!), или же, наоборот, могла вызвать самые неприязненные к себе чувства, и тоже — бесповоротно.

Она родилась в Омске, в семье купцов-староверов Достоваловых; бабка еще живала в скитах, и переселились они в город сравнительно не так давно. Два ее брата учились в Кадетском Корпусе в Омске; старшая сестра вышла замуж за офицера и жила с ним в Ковно, а после смерти отца Исаака Авраамовича Елена Исаакиевна с десятилетнего возраста жила у старшей сестры в Ковно, где и кончила гимназию. Она мечтала о сцене, как многие провинциальные барышни, и уехала в Петербург. Одно время училась у Ходотова, ходила на какие-то лекции и вот, в 19 лет встретила Гревса на ужине у доктора Кубе. Через несколько недель она стала его женой, получила в полное управление его двух детей от первой жены, и двух дочерей его второй жены от предыдущих ее мужей, и сына Гревса — Павла Гревса — от этой же второй жены. Все жили вместе в роскошной квартире на Сергиевской, и вот внезапно провинциальная девица стала полной и безусловной хозяйкой и распорядительницей этого Ноева Ковчега. Там же жили и две собаки, кот и мартышка Дунечка.

Эти новые знакомые: он — темный, странный, вечно крутил вокруг правой руки тяжелую связку ключей — нечто вроде нервного тика, с лорнетом у прищуренных глаз, и она — несколько грузная, но с легкой походкой, всегда одетая в очень дорогие яркие платья, со своей светлой, цвета "зашпоп", головой, всегда в кольцах и дорогих ожерельях, — оба поражали своей наружностью и, вызывая толки и пересуды, казались чуждым, непонятным элементом в нашем кругу.

Но понемногу Гревсы стали у нас завсегдатаями, и мы тоже начали у них бывать (они жили на Сергиевской, а мы рядом, на Кирочной). Лазарет принимал все больше и больше тяжелораненых, война шла, и шла неудачно (хотя дальше Рига германская армия никогда не дошла, а до Царицына было еще очень далеко!). Уровень общественного настроения все понижался.

Но вот убийство Распутина — небольшой антракт — точно режиссер хотел дать публике передохнуть перед главным действием - и под нашими окнами развернулась незабываемая картина: громадная солдатская толпа, стремительно направлявшаяся с криками к Таврическому Дворцу, к Думе... Началась Февральская революция.

Как прошли эти несколько февральских дней в нашем доме? По-разному, как для кого, но все, конечно, понимали, что происходит нечто чрезвычайное, да и надо было быть слепым, чтобы этого не понять. С самого начала войны некоторые наши родственники — скорее молодые, хотя, впрочем, подчас и моя мать, — говоря о текущих событиях, употребляли выражение: "Вот когда будет РЕ, тогда поймете, что..., тогда вспомните, что..." Произносить это слово целиком перед прислугой никак не следовало. Помню, весной 1915 г. моя старшая сестра сказала нашей горничной Стеше, чтобы та приготовила ей все для отъезда в Кисловодск, и перед ней появилось шестнадцать пар обуви, все шитые на заказ у лучшего сапожника Трофимова на Караванной, и моя сестра, вздохнув, сказала: "Боже мой, что же я буду носить? И надеть просто нечего!" И вот тут я ей прочла нотацию и кончила словами: "Вот когда будет РЕ, вспомнишь эти все сапоги!". Кстати, сестра моя была и осталась на всю жизнь чрезвычайно скромным человеком, но обувь — это главное щегольство, которое мы себе позволяли, будучи весьма строго и по-викториански воспитаны.

В одиннадцать часов утра 27-го февраля мой кузен, который жил в это время у нас и служил курсовым офицером в Павловском Военном Училище, позвонил начальству и доложил, что явиться не может, так как вокруг дома и до Невского по Литейному улицы запружены восставшими солдатами; что ему прикажут делать? Начальник Училища ответил: "Вы что, пьяны, поручик? О чем вы говорите, какие солдаты? Где? В городе все мирно и тихо, советую не распускать глупых слухов!" И на этом повесил трубку.

Солдаты лавинами двигались под нашими окнами, также и по параллельным улицам — Фурштадской и Сергиевской; были и офицеры. Мы стояли в большом "фонаре", в зале на втором этаже, оттуда все было видно в обе стороны; зрелище было и зловещее, и грандиозное. Прибежала мамина горничная Женни Граудинг, латышка, прослужившая у моей матери много лет, и сообщила, что во двор забежали и спрятались солдаты, человек двенадцать, бросают там оружие; говорили нашему швейцару Федору (бывший матрос с "Штандарта", служил у нас лет десять, но вскоре оказался грубым предателем), что их заставляют идти со всеми, а некоторые даже добавляли, что с утра у них в казармах появились незнакомые им офицеры.

8